— Не бери, княже, этой поделки, — неожиданно хлопнул по борту Лучемир. — Гнилое корыто, не станет оно долго ходить.
— Да ты чего несешь, старый пень! — в голос возмутились мастера, трое из которых, отложив работу, попрыгали с бортов вниз. — Как это ходить не станет! Работа чистая, никаких огрехов! А ну, иди отсюда, пердун хромой!
— Звияга, коней прими. — Андрей спешился и зашагал к старику, остро жалея, что не прихватил сабли. С тремя ремесленниками кистенем и ножами он еще управится, но коли остальные на выручку кинутся — забьют вместе с дедом. Пахом и боярин, считай, тоже безоружные, не помогут.
Между тем вид у корабельщиков был очень даже серьезный.
— Ты чего работу хаешь, нищета юродивая?! Ты хоть лодку простую сам сшивал?
— Я и яйца ни одного не снес, — хмыкнул старик, приглаживая пятерней белые волосы, — однако же свежее от тухлого отличаю на раз. Гляньте, доски у вас не пиленые, а рубленые. Оттого и стыков ни одного плотного быть не может. Древесина недосушенная и в смоле не варена, сверху по сырому мажете. Нечто такая в воде не загниет?
— Да ты чего несешь, хрыч старый?! Нечто зимнюю древесину сушат? Она и так сухая, как солома весной! И доски у нас отменные, от артели пильщиков Дубовицких — слыхал про таких?
— А что мне Дубовицкие ваши, коли доски рубленые? Нечто я такого и не увижу. А дерево, хоть бы и зимнее, а сезон вылежать должно. Иначе просмолки не примет. Как же ты сырое намочишь? Вымачивать токмо сухое можно. Оттого и мажете вы, что доски не мочатся, да?
— Чего там мочить, деревенщина?! — Мастера раскраснелись, словно в жаркий полдень, и размахивали молотками и топорами, однако кормчего пока не били. — Нечто ты топить его собрался — со всех сторон смолить? На дне тебе ни одна смола не поможет! И внахлест доски идут, внахлест, сам смотри! Почто тебе края щупать?
— Смола до сердцевины дерево пропитать должна, до сердцевины… — продолжал гнуть свое Лучемир. — Коли со всех сторон смола, то и бояться нечего. А ну, черпнем воды в море? И чего, через год до дыр днище прогниет?
— Коли на таком судне моря черпнешь, тебе не о днище, а о душе думать придется. То же тебе не чалка, то ушкуй морской, кикимора ты бестолковая. Тут, коли трюмы заливает, стало быть, совсем беда, поломали волны.
Боярин кашлянул, качнул головой в сторону ворот. Дескать, забери его, Андрей, пока совсем старый с хозяевами не рассорил, и князь обнял седого кормчего за плечи:
— Это хорошо, Лучемир. Я вижу, ты в своем деле дока.
— Нельзя на этой недоделке плавать, княже, — повернулся к нему холоп. — Никак нельзя. Я на нее и ногой не ступлю, Юрий Семенович, так и знай. Что хошь со мной делай, а не ступлю! Это ж утопиться проще.
— Я не князь Друцкий, я князь Андрей, — напомнил Зверев.
— Ась? — Лучемир откинул голову и прищурился изо всех сил.
— Да он еще и слепой! — с радостью расхохотались мастера.
— Идем… — Андрей повел кормчего к воротам. Звияга двинулся следом, ведя в поводу лошадей.
— Да что же это творится, княже! — продолжал возмущаться на улице Лучемир. — Совсем молодежь обленилась, работать не хочет, правил дедовских не блюдет.
— А может быть, это новые технологии такие, — предположил Зверев. — Более совершенная смесь, специальные присадки. Благодаря им дерево быстрее пропитывается, и его нигде варить не нужно.
— Скажешь тоже, Юрий Семенович, — не поверил старик. — Нечто можно зелье придумать, чтобы лучше дедовского, не один век проверенного, было?
— Я не Юрий Семенович, я князь Андрей Сакульский, — покачал головой Зверев. — Неужели не помнишь, что тебе князь Друцкий в усадьбе сказывал? До того, как сюда мы поехали?
— А как же, княже, помню! — обиделся Лучемир. — Сказывал, что новому князю послужить надобно, пока он на ноги не встал. Я хоть и не мальчик, а памятью не обижен, все до последнего словечка за всю жизнь помню.
Из ворот выехал Василий Ярославович, натянул поводья:
— Девятнадцать гривен. Правда, я не торговался.
— Девятнадцать… — Андрей прикрыл глаза, мысленно пересчитывая талеры в рубли. Первая валюта — это двадцать восемь граммов серебра, вторая — двести четыре грамма. Значит, девятнадцать на двести — это чуть меньше четырех кило. Разделить на тридцать — около ста двадцати талеров.
— Сто сорок талеров, — выдал свой вариант Василий Ярославович.
— Я на это корыто не сяду! — упрямо повторил Лучемир. — Оно потонет в первом же шторме. Али года через три, коли токмо по рекам плавать.
— Здесь, почитай, вся улица корабли сшивает, — сказал боярин. — Отчего бы и к соседям не заглянуть? Может, еще у кого ушкуй готовый окажется. Опосля можно выше по течению, в другую слободу смотаться. Али за Волхов, на Веряшку поскакать. Там еще слобода корабельщиков появилась.
— Давай съездим, отец, — пожал плечами Андрей. — Пока ледоход не кончится, нам все равно корабль не понадобится. А он еще даже не начинался.
Однако удача отвернулась от путников. Они заезжали на один стапель, на другой, на третий — но морских ушкуев не строили почти нигде. Ладьи, струги, чалы, умы, паромы, барки, моринки, насады, коломенки, дощаники, неводники, сотники, однодеревки, кабасы, каюки, устюжны, ужевки, белозерки, заводни, паузки, — пожалуйста. А ушкуи — только на паре верфей, и то небольшие, пятидесятиметровые, плоскодонные, речные, на которых еще во времена так называемого монгольского ига новгородцы Золотую Орду грабили. В некоторых дворах Лучемир с порога начинал ругаться, в некоторых — угрюмо молчал. Видимо, в его устах это была высшая форма похвалы. Пришлось перебираться за реку, в ближнюю слободу — и там на первом же стапеле увидели практически готовый морской ушкуй: Андрей сразу узнал знакомые очертания кормовой и носовой надстроек.